Тронулись, слава тебе… Он впереди шел, Четвертак с Комельковой – основным ядром, а Осянина замыкала. Сторожко шли, без шума, да опять, видно, к себе больше прислушивались, потому что чудом на немцев не нарвались. Чудом, как в сказке.
Счастье, что старшина первым их увидел. Как из-за валуна сунулся, так и увидел: двое в упор на него, а следом – остальные. И опоздай Федот Евграфыч ровно на семь шагов – кончилась бы на этом вся их служба. В две бы хорошие очереди кончилась. Но семь этих шагов были с его стороны сделаны, и потому все наоборот получилось. И отпрянуть успел, и девчатам махнуть, чтоб рассыпались, и гранату из кармана выхватить. Хорошо, с запалом граната была: шарахнул ею из-за валуна, а когда рванула, ударил из автомата.
В уставе бой такой встречным называется. А характерно для него то, что противник сил твоих не знает: разведка ты или головной дозор – им это непонятно. И поэтому главное тут – не дать ему опомниться.
Федот Евграфыч, понятное дело, об этом не думал. Это врублено в него было, на всю жизнь врублено, и думал он только, что надо стрелять. А еще думал, где бойцы его: попрятались, залегли или разбежались.
Треск стоял оглушительный, потому что били фрицы в его валун из всех активных автоматов. Лицо ему крошкой каменной иссекло, глаза пылью запорошило, и он почти что не видел ничего: слезы ручьем текли. И утереться времени не было.
Лязгнул затвор его шмайссера, назад отскочив: патроны кончились. Боялся Васков этого мгновения: на перезарядку секунды шли, а сейчас секунды эти жизнью измерялись. Рванутся немцы на замолчавший автомат, проскочат десяток метров, что разделяло их, и – всё тогда. Хана.
Но не сунулись диверсанты. Голов даже не подняли, потому что прижал их второй автомат: Осяниной. Коротко била, прицельно, в упор, и дала секундочку старшине. Ту секундочку, за которую потом до гробовой доски положено водкой поить.
Сколько тот бой продолжался, никто потом не помнил. Если обычным временем считать – скоротечный был бой, как и положено встречному бою по уставу. А если прожитым мерить – силой затраченной, напряжением, опасностью, – на добрый пласт жизни тянуло, а кому и на всю жизнь.
Галя Четвертак настолько испугалась, что и выстрелить-то ни разу не смогла. Лежала, спрятав лицо за камнем и уши руками зажав: винтовка в стороне валялась. А Женька быстро опомнилась: била в белый свет, как в копейку. Попала, не попала – это ведь не на стрельбище, целиться некогда.
Два автомата да одна трехлинеечка – всего-то огня было, а немцы не выдержали. Не потому, конечно, что испугались: неясность была. И, постреляв маленько, откатились. Без огневого прикрытия, без заслона: просто откатились. В леса, как потом выяснилось.
Враз смолк огонь, только Комелькова еще стреляла, телом вздрагивая при отдаче. Добила обойму, остановилась. Глянула на Васкова, будто вынырнув.
– Всё, – вздохнул Васков.
Тишина могильная стояла, аж звон в ушах. Порохом воняло, пылью каменной, гарью. Старшина лицо утер – ладони в крови стали: посекло осколками.
– Задело вас? – шепотом спросила Осянина.
– Нет, – сказал старшина. – Ты поглядывай там, Осянина.
Сунулся из-за камня: не стреляли. Вгляделся: в дальнем березняке, что с лесом смыкался, верхушки подрагивали. Осторожно скользнул вперед, наган в руке зажав. Перебежал, за другим валуном укрылся, снова выглянул: на разбросанном взрывом мху кровь темнела. Много крови, а тела не было: унесли.
Полазав по камням да кусточкам и убедившись, что диверсанты никого в заслоне не оставили, Федот Евграфыч уже спокойно, в рост вернулся к своим. Лицо саднило, а усталость была – будто чугуном прижали. Даже курить не хотелось. Полежать бы, хоть с десяток минут полежать, а подойти не успел – Осянина с вопросом:
– Вы – коммунист, товарищ старшина?
– Член партии большевиков…
– Просим быть председателем на комсомольском собрании.
Обалдел Васков:
– Собрании?..
Увидел: опять Четвертак ревет в три ручья. А Комелькова – в копоти пороховой, что цыган – глазищами сверкает:
– Трусость!..
Вот оно что…
– Собрание – это хорошо, – свирепея, начал Федот Евграфыч. – Это замечательно – собрание! Мероприятие, значит, проведем, осудим товарища Четвертак за проявленную растерянность, протокол напишем. Так?..
Молчали девчата. Даже Галя реветь перестала: слушала, носом шмыгая.
– А фрицы нам на этот протокол свою резолюцию наложат. Годится?.. Не годится. Поэтому как старшина и как коммунист тоже отменяю на данное время все собрания. И докладываю обстановку: немцы в леса ушли. В месте взрыва гранаты крови много; значит, кого-то мы прищучили. Значит, тринадцать их, так будем считать. Это – первый вопрос. А второй вопрос – у меня при автомате одна обойма осталась непочатая. А у тебя, Осянина?
– Полторы.
– Вот так. А что до трусости, так ее не было. Трусость, девчата, во втором бою только видно. А это – растерянность просто. От неопытности. Верно, боец Четвертак?
– Верно…
– Тогда и слезы, и сопли утереть приказываю. Осяниной – вперед выдвинуться и за лесом следить. Остальным бойцам принимать пищу и отдыхать по мере возможности. Нет вопросов? Исполнять.
Молча поели. Федот Евграфыч совсем есть не хотел, а только сидеть, ноги вытянув, но жевал усердно: силы были нужны. Бойцы его, друг на друга не глядя, ели по-молодому – аж хруст стоял. И то ладно: не раскисли, держатся пока. Солнце уж низко было, край леса темнеть стал, и старшина беспокоился. Отряды что-то запаздывали, а немцы тем сумраком белесым могли либо опять на него выскочить, либо с боков просочиться в горловине между озерами, либо в леса утечь: ищи их тогда. Следовало опять поиск начинать, опять на хвост им садиться, чтобы знать положение. Следовало – а сил не было. Да, неладно все пока складывалось, очень неладно. И бойца загубил, и себя обнаружил, и отдых требовался. А подмога все не шла и не шла… Однако отдыху Васков себе отпустил, пока Осянина не поела. Потом встал, засупонился потуже, сказал хмуро:
– В поиск со мной идет боец Четвертак. Здесь – Осянина старшая. Задача: следом двигаться на большой дистанции. Ежели выстрелы услышите – затаиться приказываю. Затаиться и ждать, покуда мы не подойдем. Ну, а коли не подойдем – отходите. Скрытно отходите через наши прежние позиции на запад. До первых людей: там доложите.
Конечно, шевельнулась мысль, что не надо бы с Четвертак в такое дело идти, не надо. Тут с Комельковой в самый раз: товарищ проверенный, дважды за один день проверенный – редкий мужик этим похвастать может. Но командир – он ведь не просто военачальник, он еще и воспитателем подчиненных быть обязан. Так в уставе сказано.
А устав старшина Васков уважал. Уважал, знал назубок и выполнял неукоснительно. И поэтому сказал Гале:
– Вещмешок и шинельку здесь оставишь. За мной идти след в след и глядеть, что делаю. И что б ни случилось – молчать. Молчать и про слезы забыть.
Слушая его, Четвертак кивала поспешно и испуганно…
Почему немцы уклонились от боя? Уклонились, опытным ухом наверняка оценив огневую мощь (точнее сказать, немощь) противника?
Не праздные это были вопросы, и не из любопытства Васков голову над ними ломал. Врага понимать надо. Всякое действие его, всякое передвижение для тебя яснее ясного быть должно. Только тогда ты за него думать начнешь, когда сообразишь, как сам он думает. Война – это ведь не просто кто кого перестреляет. Война – это кто кого передумает. Устав для того и создан, чтобы голову тебе освободить, чтоб ты вдаль думать мог, на ту сторону, за противника.
Но как ни вертел события Федот Евграфыч, как ни перекладывал – одно выходило: немцы о них ничего не знали. Не знали, – значит, те двое, которых порешил он, не дозором были, а разведкой, и фрицы, не ведая о судьбе их, спокойно подтягивались следом. Так выходило, а какую выгоду он из всего этого извлечь мог, пока было непонятно.
Думал старшина, ворочал мозгами, тасовал факты, как карточную колоду, а от дела не отвлекался. Чутко скользил, беззвучно и только что ушами не прядал по неспособности к этому. Но ни звука, ни запаха не дарил ему ветерок, и Васков шел пока что без задержек. И девка эта непутевая сзади плелась. Федот Евграфыч часто поглядывал на нее, но замечаний делать не приходилось. Нормально шла, как приказано, только без легкости, вяло – так это от пережитого, от свинца над головой.
А Галя уж и не помнила об этом свинце. Другое стояло перед глазами: серое, заострившееся лицо Сони, полузакрытые, мертвые глаза ее и затвердевшая от крови гимнастерка. И – две дырочки на ней. Узкие, как лезвие. Она не думала ни о Соне, ни о смерти – она физически, до дурноты ощущала проникающий в ткани нож, слышала хруст разорванной плоти, чувствовала тяжелый запах крови. Она всегда жила в воображаемом мире активнее, чем в действительном, и сейчас хотела бы забыть это, вычеркнуть – и не могла. И это рождало тупой, чугунный ужас, и она шла под гнетом этого ужаса, ничего уже не соображая. Федот Евграфыч об этом, конечно, не знал. Не знал, что боец его, с кем он жизнь и смерть одинаковыми гирями сейчас взвешивал, уже был убит. Убит, до немцев не дойдя, ни разу по врагу не выстрелив…